Долгая, долгая дорога

Мне предстоял недальний путь: восемь часов прослушивания вариаций на тему «Болеро» в исполнении колёс и рельсовых стыков. На перроне меня встретил помятый со вчерашнего похмела проводник. Его форменная фиолетово-синяя рубашка носила плохо застиранные следы давнишних трапез, лицо было одутловатое, а нос был украшен красноватыми прожилками. Не выходя из режима автопилота, он проверил мой билет и, с видимой неохотой подвинувшись, пропустил меня в тамбур. Ему было вообще впадлу двигаться.

Каждый, кто хотя бы несколько раз ездил поездами Российских Железных Дорог, безошибочно узнает тот запах, которыми вагон встречает пассажиров и которыми пропитывается каждый пассажир после многочасового пребывания в дороге. О, в этом запахе смешана и дорожная пыль, и ветер, и сыроватое постельное бельё, и подтухшие абрикосы-помидоры, и запах нагретого титана, и вечная копчёная курица, которую хоть один пассажир, но возьмёт в дорогу, и, пардон, запах зассаного сортира тоже вносит свои нотки. Когда спадает посадочная суета, и ты уже зашёл в купе, поставил чемодан в ящик под сиденьем и перевёл дух, тогда возникает некая пустота. Мозг перестаёт получать информацию от органов чувств в стрессовом режиме, но мгновенно остановить обработку входящих потоков он не может и поэтому с удвоенной силой начинает впитывать то немногое, что окружает пассажира в этот момент. Именно тогда запах вагона поглощает и перебивает все остальные ощущения, даже если до этого ты не обращал на него особого внимания.

Кое-кто не может остановить свою лихорадочную деятельность после того, как занял своё место согласно билету. Кто-то начинает стелить матрас, кто-то садится за журналы сканвордов с идиотскими псевдо-народными названиями типа «Тёщина пелотка», «Зятёк — маленький хуёк» или как-то так. Лично мне, предпочитающему, подобно Черчиллю, минимализм в двигательной активности, поневоле приходят мысли о тех пассажирах, которые здесь ехали до тебя. Что-то в этом есть от извращения и с жадным, кажущимся самому себе постыдным интересом, ты углубляешься в мысленное подглядывание в чужую жизнь. Особенно бывает прикольно найти забытый кем-то предмет. Тогда вокруг этого предмета выстраиваются вереницы вероятных историй его попадания туда, где ты его нашёл. Кстати, верите — нет, но один раз я нашёл в вагоне часы Картье. Женские, правда, и без ремешка, поэтому я их отдал в мастерскую, их почистили, поставили хороший кожаный ремешок и моя мама до сих пор носит их на руке.
В этот раз проводник, несмотря на неказистый вид, убрался на совесть, а может, попались аккуратные пассажиры. Например, какая-нибудь тихая интеллигентная семья, папа инженер, мама — клерк на госслужбе, двое детей школьного возраста. Родители, желая вырастить из чад достойных членов социума, заставляли детей аккуратно кушать, и выбрасывали мусор только в специально привязанный в откидному столику пакет. Завтракая, дети уронили йогурт на пол, были отруганы страшным шёпотом, и мама специально для таких случаев взятым с собой бумажным полотенцем тщательно убирала следы с казённого линолеума. А перед выходом на станции назначения они внимательно проверили, не осталось ли какого мусора по углам купе.

Ну, вот видите? Вот так всё и придумывается на ровном месте.

Я кинул рюкзак в ящик, опустил полку и сел на потрескавшийся дерматин. Я специально купил хороший туристский рюкзак со множеством карманов, потому что не люблю, когда чемодан а) наглухо выключает руку из движения и б) потому что рюкзак легче носить.

— Извините, я не помешаю?

На пороге купе стоял человек среднего роста в неброской одежде типа джинсов и какой-то лёгкой куртки. В руке его был достаточно большой и объёмный пластиковый пакет, и я тут же решил — вот она, копчёная курица и одновременно с этой мыслью пожалел сам себя, потому что ну надо же! из всего вагона копчёная курица, которую, как, наверное, понятно, я не переношу, досталась в попутчики именно мне.

— Нет-нет, что Вы! — сказал я и подвинулся к окну, закрытому несвежими занавесками. Острые края дерматиновых трещин всхрипнули.

Человек прошёл в купе и поставил на соседнюю полку свой пакет. Передо мной мелькнули заштопанные локти и здорово обтёртые и обтрёпанные понизу штаны.

Нда, подумал я, неказистый же у меня сосед. Такой типичный младший научный сотрудник, аспирант на полставки в поисках незамужней девицы с квартирой. Средних, вроде, лет чувак, мог бы заработать себе на хлеб с маслом, если б захотел. Дай бог, чтобы не начал сейчас грузить про свою нелёгкую жизнь, про жену, ушедшую к другому, более удачливому, про «мало денег» и «всё разворовали», про жидов, которые, как всегда, выпили у русских всю кровь и из кранов всю воду и про то, что раньше эта самая вода была мокрее и сахар слаще. Скорей бы пришли другие попутчики, что ли!

Но тут поезд чуть качнулся, и перрон медленно поплыл за пыльным окном. Промежуточных станций мне предстояла всего одна, и та посреди ночи, так что других попутчиков я, скорее всего, не увижу, даже если они будут. Вот же блин.

Человек напротив первым нарушил неловкое молчание:

— Если Вы не против — давайте зажжём свет?

Действительно, за окном были сумерки и я однозначно не возражал. Щёлкнув выключателями, я озарил наше тёмное царство благословенными лучами имени Теслы.

При свете выяснилось, что попутчик мой может оказаться несколько более интересен, нежели я думал. Лицо его было тёмным от того характерного дорожного загара, который не приобретёшь ни на одном курорте. Только длительное нахождение на открытом воздухе может дать такой густой серо-коричневый цвет лица, без малейшего намёка на обильные алкогольные возлияния. Длинные светло-русые волосы были убраны в хвост, уголки тонких губ смотрели чуть вниз, тонкие линии носа плавно соединялись с открытым лбом, а светлые глаза внимательно и дружелюбно смотрели на меня.

— Ну, здравствуйте! — сказал он. Было в его произношении что-то неуловимое, непонятное, что не позволяло идентифицировать его принадлежность к какой-то конкретной местности. Я удивился такому церемонному началу и, удивлённо улыбаясь, сказал:

— Здравствуйте!

— Давайте, может быть, познакомимся? А то дорога дальняя…

— Ну, у кого дальняя, а кому и через одну выходить! — со смехом сказал я и, назвав своё имя, протянул незнакомцу руку.

— Очень приятно, а меня зовут Михаил! — сказал человек, пожал мою ладонь и серьёзно добавил: «Дорога у нас всех неблизкая». Рукопожатие у него была крепким, но не болезненным, как это часто бывает с простыми людьми, которым что шпалы заколачивать, что руку жать — один хрен. Уже неплохо. По рукопожатию, как правильно учат дубоватых менеджеров по продажам, можно многое сказать о человеке.

— Давайте, может быть, попьём чаю? — предложил он. Я согласился: время, в принципе, позднее, и чай как раз кстати. Заодно проведём время в интересной беседе, а если окажется неинтересно — в конце концов, сошлюсь на усталость и лягу спать. В этом плане моя совесть абсолютно спокойна.

Я сходил к проводнику, который дремал в своей конуре, сидя напротив пульта с кучей переключателей. Я постучал костяшкой пальца по столу, что привело это тело в некоторое подобие сознания. Проартикулировав, а затем и изобразив на пальцах иероглиф «ЧАЙ» я понял, что просить его сделать вообще что-нибудь, требующее некоторой координации движений сейчас, да и в ближайшие несколько часов бессмысленно. Поэтому просто забрал пару условно чистых стаканов с подстаканниками и ложками, сполоснул их в раковине, налил в них кипятка из титана и побросал туда казённые пакетики чая с красными как советский флаг хвостиками.

Успешно миновав раскачивающийся коридор вагона и зайдя в купе, я увидел, что Михаил тем временем расстелил на столе полотенце и разложил на нём нехитрый дорожный рацион: ванильные сухари и сухие галеты. Что ж, в любом случае это гораздо лучше, чем копчёная курица! Ещё один плюс моему спутнику. Я поднял полку и выдернул из кармана рюкзака плитку шоколада, который всегда беру с собой в дорогу.

Некоторое время мы просто прихлёбывали обжигающий чай под аккомпанемент раскачивающегося на стрелках вагона и грызли снедь.

— Скажите, чем Вы занимаетесь в жизни? — опять нарушил молчание пой попутчик.

— Ну… для простоты можно сказать, что я писатель.

— Писатель? — поразился Михаил, — надо же, я почти не встречал людей, которые могли бы назвать себя писателями.

Кажется, мне стало стыдно.

— Ну, строго говоря, я не тот писатель, который пишет романы и повести. Я технический писатель. Я пишу руководства пользователей, знаете, это описания различных программ, иногда пишу статьи в журналы… но уж точно не журналист, — со смехом закончил я свою оправдательно-разоблачающую речь.

По лицу Михаила было видно, что именно чего-то такого он и ожидал, хотя так же было видно, что он пытался скрыть свои чувства, поэтому я тут же оговорился:

— Ну на самом деле я пишу стихи. Иногда для работы, но чаще для себя, для души.

— М-м-м-м! — Михаил одобрительно кивнул, жуя печенье.

— Скажите, не могли бы Вы прочитать что-нибудь из своих стихов? Если Вас не затруднит? — продолжил он, отхлебнув чаю.

Я чуть не подавился. Вот же блин, угораздило. Дело в том, что я вообще довольно критично отношусь к своему творчеству, и уж тем более к стихам. Хотя, с другой стороны, незнакомцу, которого ты в жизни больше не увидишь, можно и раскрыть, так сказать, душу. Какая разница, что он обо мне подумает?

— Хорошо, — сказал я и изобразил на лице некоторое поэтическое страдание, отягощённое интеллектом. По моим представлениям, это должно помочь слушателям проникнуться идеей, что перед ними — настоящий поэт, а не кустарь-самоучка. Ха-ха.

Я выдержал паузу и нараспев прочёл:

— Сияющий ангел в ладони моей
Не жжёт, рассыпая сиянье огней
Он пламень и искры роняет во мглу
Меня сберегая от шествия к злу
Я знаю, не сможет меня он спасти
Когда я решу никуда не идти
Погаснет очаг и туманы болот
Затянут меня в мелочёвку забот
Сияние крепнет, когда я — творец
Когда ощущаю я пламя сердец
Пока я горю и пока я живой,
Я знаю — мой ангел пребудет со мной!

Повисла несколько затянувшееся молчание. По лицу Михаила было трудно понять, понравилось ему или нет. Да и хрен с ним, в конце концов. Не всё ли мне равно.

— Скажите, верите ли Вы в Бога?

Я чуть не поперхнулся чаем второй раз за последнюю пару минут — многовато для такого короткого промежутка времени. Блять, вот оно, началось. Мне что, пиздец, и это религиозный фанатик или того хуже — сектант? Это блять посильнее копчёной курицы будет! Я дожевал сухарь и ответил:

— Ну, как сказать… смотря в какого.

— Ну, а в какого верите? — спросил сектант и устремил в меня свой светлый взгляд поверх стакана.

Я аккуратно сказал:

— Ну, это в принципе долгий разговор, не думаю, что Вам будет интересно…

— Ну, отчего же? Я, некоторым образом, собираю представления различных людей о боге. Если угодно, это моё хобби! — сказал Михаил, и я немного успокоился: на сектанта такой мотив не походил — но мало ли, может быть, это такой хитрый заход!

Я немного помолчал, формулируя мысль, и выдал:

— Я верю в бога, как единую сущность, объединяющую всё мироздание. То есть, и живая, и неживая природа, и электромагнитные поля — всё это суть бог. И в каждом из нас есть бог, и бог есть всё сущее.

Михаил задумчиво жевал сухарь и я продолжил:

— Ну, можно сказать, что я такой нео-язычник. Бог в природе и всё такое, а мы в эту природу гадим и она нам за это мстит в меру своих возможностей. В этом смысле моё стихотворение, конечно, аллегорично.

Михаил отхлебнул из стакана и поморщился — видимо, хватанул горячего.

— Знаете, а Вы близки к правде в своём понимании Бога, — сказал он.

— Отчего это Вы в этом так уверены? — недоумённо спросил я.

— Ну… — начал Михаил, — я в принципе достаточно хорошо знаком с весьма широким кругом мировых религий. И знаете, подавляющее большинство из них похожи друг на друга, как близнецы, как две капли воды.

— Это чем же? — удивился я, — это чем же, к примеру, сибирский шаман похож на лютеранского пастора?

Михаил рассеянно поставил стакан на стол. За окном мелькнули станционные фонари, вновь сменившиеся темнотой, вагон подпрыгнул на очередной стрелке, и ложка в стакане звякнула.

— Ну, вот смотрите… как Вы думаете, что объединяет все религии? — спросил он.

— Ну, я даже и не знаю, — рассмеялся я. — Если бы знал — не задавал бы таких вопросов.

Михаил о чём-то подумал и вдруг посмотрел на меня очень пристально. Мне натурально стало не по себе — не, он-таки натурально ебанутый! Блять, надо поосторожней — а ну как ночью задушит нах!

— Вы, наверное, думаете, что я ненормальный? — Михаил вздохнул и отвёл взгляд, а я облегчённо, но с ещё большим удивлением перевёл дух. — Нет, уважаемый. Я просто очень много знаю… а во многия знания — многия печали.

Он откинулся назад, и теперь я не видел его лица, скрытого тенью верхней полки.

Некоторое время мы молчали и слушали, как колёса катятся по длинным магистральным рельсам. Болеро сменилось художественным свистом.

Я кашлянул и сказал:

— Михаил… скажите, а что Вы делаете в жизни? Интерес к религиям, как Вы сами сказали, это Ваше хобби. А что приносит вам доход?

Мне показалось, что он помрачнел, но, строго говоря, быть в этом уверенным нельзя — его лицо по-прежнему находилось в тени.

— Доход?.. Скажем так, доход я получаю от чтения лекций.

— О, так Вы профессор? А каких наук, если не секрет?

Михаил задумался. Странная реакция для профессора — не знать свою специализацию, нда…

— Психологических. Да, психологических. Это будет ближе всего.

— А где Вы читаете лекции? В университете?

— Эм-м-м. Ну да. Меня обычно приглашают в разные места, — Михаил снова запнулся.

Что-то меня всё-таки в нём настораживало. Какой-то он не от мира сего. Хотя с другой-то стороны — профессора нормальными и не бывают. К тому моменту, как они достигают вершины научной лестницы, ум у них обычно заходит за разум. Не могут вбить гвоздь в стену, но зато в состоянии в уме решить дифференциальное уравнение второго порядка.

Я успокоил таким образом сам себя и решил попытаться разговорить этого странного кренделя. Дальнейшая беседа обещала быть крайне интересной.

— Хорошо. Наверное, я могу сказать, что есть общего во всех религиях. Давайте заглянем с другой стороны. Вот смотрите: как Вы думаете, зачем люди распространяют свою веру? Ну зачем, скажите, апостол Пётр пришёл проповедовать в Рим? Чего ему не сиделось в Галилее? Там что, все сплошь праведники были? Зачем Мохаммед ходил войной на Мекку, которая сейчас считается святыней наравне, и даже больше, чем давшая ему приют Медина, по праву могущая считаться колыбелью Ислама? И это только в начале пути, а уж про конкистадоров, крестовые походы, католиков с гугенотами, мусульман и индуистов можно вечно беседовать. Так что мне кажется, что все религии объединяет то насилие, с которым распространяется вера.

Михаил по-прежнему молчал. Не дождавшись его реакции, я добавил:

— Единственное известное мне исключение — это, наверное, буддизм. Что-то мне неизвестно религиозных войн на этой почве. Хотя, может быть, конечно, насилие и там имело место.

— Шао-Линь, — Михаил нарушил мой монолог.

— Шао-Линь? Но ведь эти монахи не распространяли веру через насилие. Они были скорее врачевателями, знахарями, людьми, которые знали, как устроено и на что способно человеческое тело. Это практически доказано сейчас…

— Они просто были наёмниками, которым никакие запреты Будды не мешали убивать людей десятками.

— Михаил, послушайте, я не знаю, откуда у Вас такие данные, конечно, но мне кажется…

— Вот Вам кажется, а я изучал историю вопроса весьма детально!

Похоже, я задел его. Жаль, конечно, что про Шао-Линь я знаю только из колотушечных фильмов да статей в популярных журналах. Достоверный источник, ага. Сейчас он меня разорвёт, если захочет.

Михаил оттолкнулся спиной от стенки купе и рывком сел ближе. Я инстинктивно отодвинулся.

— Хотите, я скажу, что объединяет все религии? — сказал он, подавшись вперёд. Глаза его вперились в меня.

Я вновь испытал беспокойство, но волевым усилием подавил его.

— Сделайте одолжение, скажите.

Михаил некоторое время смотрел мне в глаза, затем снова откинулся к стенке. Лицо его снова скрылось в тени.

— Смерть.

— Простите, что? — мне показалось, я ослышался.

— Смерть. Не-жизнь. Прекращение существования белкового тела. Назовите как угодно.

Я недоумённо пожал было плечами, но Михаил объяснил свою мысль.

— Видите ли, когда человек приходит в этот мир — он чист. Само зарождение жизни, великая тайна, скрытая от понимания человека, покрыто тайной. Никто, ни один учёный не сможет сказать в момент зачатия, о чём будет думать будущий ребёнок, что его будет волновать, будет ли он художником, математиком, философом или спортсменом. Человек-родитель совершено беспомощен в этом — и слава богу.

Михаил помолчал и продолжил:

— Ребёнку не нужна вера. Ему не надо знать, что там, за тучкой, живёт боженька, который приглядывает за ним. Он подобен животному, которое существует в гармонии с природой инстинктивно, не думая о правильности того или иного своего деяния. Но затем родители дают ему костыли веры в абстрактно-конкретного бога. Абстрактного — потому что его никто не видел, на его волю можно только сослаться, причём в любой совершенно ситуации. Повернуть так, как в данный момент выгодно. Какая разница! Всё равно он ничего не скажет.

— А конкретного — почему?

— А потому, что родители всовывают детей в те рамки, в которых сидят сами, в которые их посадили их родители, и так далее и так далее. Если родители католики — будьте покойны, они захотят, чтобы их ребёнок также был католиком. Если они зороастрийцы — стоит их ребёнку принять ислам, как он будет изгнан из семьи. На самом деле даже не так важно, следствием чего явилось принятие той или иной веры — важно, что человек ходит на костылях вместо того, чтобы свободно бежать. Он перекладывает ответственность за свою судьбу на непонятно кого.

Михаил сел чуть удобнее и поправил свой пакет, который сполз на полку.

— Так вот, слушайте дальше. Видите ли, проблема как раз в том, что в какой-то момент ребёнок перестаёт быть чистым. Я долго пытался понять, как именно и когда именно это происходит — и знаете что? Я не знаю ответа. Это как с зачатием — тайна бога от людей. Невозможно сказать, как и когда ребёнок отдаляется от бога, но это происходит со всеми в своё время.

— Михаил, прошу прощения — но причём же здесь смерть?

— Мы почти подошли к сути. Обычно люди уходят из жизни в более-менее зрелом возрасте. То есть, к этому моменту у них складывается определённое представление о своей религиозной принадлежности. Он как будто бы знает, каков его Бог.

— И что же? — я был очень заинтригован.

— А то, что в тот момент, когда человек умирает, он не возвращается к истинному Богу только потому, что не знает куда идти!

Я был поражён таким выводом.

— Михаил, простите… но ведь если человек искренне верит в то… во что он верит — разве это не есть дорога к Богу?

— К сожалению, нет. Поверьте мне — все религии мира только мешают человеку познать истинного Бога и вернуться к нему. Все эти бесконечные запреты, ограничения, молитвы или отрицание поклонения идолам — неважно. Пока человек не найдёт свою, только свою дорогу к богу — он не вернётся назад.

Я разочарованно протянул:

— Михаил, но ведь это же даосизм чистой воды!

Михаил серьёзно посмотрел на меня.

— Я рад, что Вы знаете про Дао. У даосов не бывает учеников, как вы, наверное, знаете. Даос может указать лишь начало долгого пути, но каждый проходит его сам. Без дальнейших подсказок. И то, о чём Вы сказали, то, во что Вы верите — это очень близко к правде. Я рад, что Вы сами прошли свой путь к истинному Богу.

Мне стало как-то неуютно. От тёмного окна как будто повеяло холодом.

— Михаил, погодите… что значит — прошёл свой путь?

Михаил печально взглянул на меня.

— Это значит, что Вы скоро умрёте.

Нихуя ж себе. Это кто ж из нас тут ебанутый-то… он, который несёт хуйню, или я, который во всё это готов поверить?!

— Михаил, простите — а Вам не кажется, что это несколько перебор?

Михаил покачал головой.

— К сожалению для Вас — нет. Не кажется. Я даже могу сказать, отчего Вы умрёте.

Я похолодел. Видимо, он заметил перемену в моём лице и поторопился продолжить:

— У Вас повышенное внутричерепное давление — Вас ждёт обширный инсульт.

— К-к-к-когда…

— Прямо сейчас…

Михаил встал и вдруг оказался гораздо выше ростом, чем казался раньше. Он заполнил собой всё пространство вокруг меня и положил мне на голову свою руку. Его светлые, сияющие глаза печально и спокойно посмотрели сквозь меня, я почувствовал, как тепло мягко и непреодолимо разливается под черепом и упал на бок перед тем, как закрыть глаза.

***

— Нам пора.

— Что… что происходит? Где я?

— Вы были готовы, и я помог Вам вернуться к истинному Богу. Хотя, по правде сказать, Вы были готовы и сами.

И тут я познал Бога. Я ощущал всё, что происходит в этом мире, во всей Вселенной. Разум мой отказывался вмещать в себя Бога, но кто-то шепнул мне сквозь рёв бесчисленных потоков материи и времени: «Стань Богом, просто стань им, не частью, но целым»

И я стал.

30−04−2006

42 минуты

— Понимаете, я режиссёр… ну, я ещё, в общем, не закончил… всего второй курс, но мне нужно снять курсовую работу… документальный фильм.

Молодой человек нервно ёрзал на истёртом крае кожаного дивана, а немолодой мужчина спокойно слушал его сбивчивую речь, положив профессионально чистые руки на конторский стол.

— Понимаете, я придумал название. «Сорок две минуты доверия». Я хочу снять Вас, Вашу работу. Как дети Вам доверяют. Вы же известный детский хирург, травматолог, про Вас же даже репортаж в новостях показали. Как Вы мальчику ногу спасли вот недавно, и газеты все писали тоже…

Будущий режиссёр от волнения говорил быстрее, чем того требовали обстоятельства и большие буквы «В» так и торчали из его фраз.

У того мальчика нога попала под грузовик. Голень была размозжена, колено изувечено до неузнаваемости, думал известный детский хирург. Девять непрерывных часов жизни отдано ему. Да, пацан бы уже не умер, но мог остаться инвалидом. И непременно остался бы, случись это где-нибудь подальше от Москвы. А по факту — «вот и вылечил больных, лимпопо».

— Да, и название непременно должно быть написано буквами. Не цифрами «42», а именно прописью. Понимаете, так будет более выразительно. Человек привык прятать за цифры свои переживания, цифры сушат материал, мне преподаватель говорил.

Банально звучит — «я спасаю жизнь». Ещё банальнее — «я просто делаю свою работу». Если бы он был журналистом, он бы непременно уже спросил либо «почему Вы стали детским хирургом» или «когда Вы решили стать детским хирургом»… Неужели недостаточно успешно оперировать 30 лет для того, чтобы о тебе написали в газетах?

— Понимаете, я хочу показать, как Вы налаживаете контакт со своими пациентами, ведь обычно они попадают к Вам в состоянии шока…

Немолодой хирург сцепил пальцы рук, до того спокойно лежавших на столе, в замок:

— Молодой человек, а скажите: почему именно сорок две минуты? Почему не двадцать две?

Будущий режиссёр, казалось, подавился недосказанным словом и диван под ним ехидно скрипнул, отчего молодой человек сконфузился ещё больше.

— Ну… не знаю, честно говоря… мне просто пришло в голову название — и всё…

Лампа дневного света гудела под высоким потолком.

— Может быть, Вам нужно снять фильм длиннее получаса? Иначе работу не примут?

Если бы режиссёр мог провалиться сквозь землю — он бы уже снимал своё кино в Австралии. Естественно, врач угадал — документальный фильм должен был быть длиннее сорока минут, а художественный — двадцати, но все одногруппники снимались друг у друга в художественных фильмах, самые богатенькие приглашали даже известных актёров — а он не хотел быть «как все». Что может быть более стильно, чем чёрно-белый кадр? Что может быть благородней, чем съёмка фильма о работе детского хирурга?

— Ннет, ну что Вы… ну то есть Вы, конечно, правы, но дело не в этом!

— Ну хорошо, не важно. Допустим, я соглашусь. Как Вы это себе представляете? Вы что, думаете, я дам Вам снимать в операционной? Вы там будете мешать со своей камерой, это недопустимо.

Доктор замолчал и неприязненно посмотрел на студента. Тот растерянно похлопал глазами.

— Ну что Вы… я же понимаю. Нет-нет, я хотел снять другое. Я хотел снять именно тот момент, в который происходит первый контакт с пациентом, как вы берёте ребёнка на руки…

По выражению лица хирурга студент понял, что опять сказал что-то не то.

— …ну, в общем не принципиально — я хочу показать, как именно Вы достигаете контакта с ребёнком. И обязательно лицо. Даже лица — и Ваше, и Вашего пациента. Я хочу показать, как изменяется лицо ребёнка, когда он понимает, что Вы поможете ему, что боли больше не будет… ну и в таком духе…

Лампа в потолке зудела как назойливый комар-переросток. Хирург вздохнул.

— Ну хорошо. Я дам Вам возможность снять свой фильм… Не знаю, правда, что из этого получится. Но только хочу поставить два условия. Первое — не мешать и второе — беспрекословно выполнять мои указания. В противном случае лучше идите снимать другой документальный фильм. Про бабочек, например. Значит так… приходите в понедельник… нет, лучше в среду и снимайте, сколько влезет.

Студент обрадованно закивал головой, вскочил с места и, обрадованно подскочив к столу, начал трясти врача за руку.

— Извините, а могу я снять кое-какие фрагменты вечером, ну, когда уже стемнело? Понимаете, ну, больничные коридоры, искусственное освещение и темнота создают драматизм, который…

— Ну если Вам так хочется — пожалуйста, но условия остаются теми же. Нарушите — пеняте на себя.

Счастливый студент пулей вылетел за белую дверь.

***

На входе в больницу молодого человека задержала строгая сторожевая старушка, но после того, как молодой человек назвал фамилию травматолога, его всё-таки пропустили, заставив однако одеть выданный тут же белый халат с характерной серой штемпельной печатью где-то в районе печени. Будущий режиссёр пришёл со взятой у приятеля видеокамерой и был готов снимать свои сорок две минуты. Он был исполнен творческого порыва и благодарности к хирургу, однако врач сухо поздоровался с ним и тут же вернулся к своим делам.

В этот вечер уставший за день водитель грузовика вошёл в поворот на скорости, с которой не справился бы и будучи отдохнувшим. Тяжёлая машина всем бортом припечатала пассажирский автобус со знаком «Осторожно, дети» за лобовым стеклом. Про это происшествие не написали газеты и на место аварии не приехал «Дорожный патруль».

Скорая «газель», выбрасывая из-под спаренных задних колёс снежную слякоть, заехала на пандус. Хлопнули двери, и в приёмный покой ворвался многоголосый детский плач: привезли семерых маленьких пациентов с переломами, ушибами внутренних органов, всевозможные рассечениями и гематомами. Кто-то звал родителей, кто-то плакал, кто-то лежал молча — этих детский хирург осматривал в первую очередь.

Режиссёр тем временем стоял соляным столпом в суете белых халатов, и один его глаз видел скачущие серо-белые тени в видоискателе, а другой — то, что происходило в приёмном покое на самом деле.

Повинуясь неведомому доселе чувству, студент медленно опустил камеру. Как во сне, он подошёл к мальчику лет восьми, который лежал на каталке, обтянутой рыжей клеёнкой. Под головой у того была второпях свёрнутая курточка, и он лежал на спине, боясь дотронуться здоровой рукой до натянутой кожи неестественного выступа из локтя другой. Он всё время повторял слово «мама», всхлипывая в паузах.

Режиссёр не глядя поставил камеру на высокий подоконник, наклонился к ребёнку, обхватил его тёмно-русую головку и начал нашёптывать незвестно откуда взявшиеся слова: «всё будет хорошо, вот увидишь, всё будет хорошо, слышишь, доктор тебя обязательно вылечит, ты же большой, ты не плачь, не утонет в речке мяч, тише-тише в доме мыши тихо ходит кот по крыше, доктор плакать не велит…». Мальчик ещё некоторое время всхлипывал, затем его дыхание стало ровнее и черты его лица немного разгладились. Он ухватился здоровой рукой за лацкан халата будущего режиссёра, и, как смог, прижался к нему, часто дыша.

Через долгие и одновременно мгновенные минуты уставшие, но уверенные медсёстры аккуратно, стараясь не трясти, разжали руку мальчика и увезли пациента в операционную. Студент, чувствуя себя полностью вымотанным, снял испачканный халат и только тут заметил, что камера всё это время работала. Он пришёл домой, и, несмотря на крайнюю усталость, решил посмотреть кассету.

… Мелькание белых халатов, детский плач и громкие голоса врачей… вот камера наклоняется вниз, мелькает кафельный пол, ноги, стены… камера трясётся, но через мгновение кадр замирает, упершись в тёмное оконное стекло. Незадачливый режиссёр хотел было нажать на кнопку останова, как вдруг обратил внимание на то, что в стекле было отражение. Он увидел его — и теперь смотрел не отрываясь. Хотя и не вполне чётко, но в стекле отражалось его лицо и лицо мальчика, лежащего на каталке. Он увидел, как меняется лицо пациента, и как меняется его собственное лицо…

***

Курсовую работу студент сдал на отлично. Его фильм был отмечен как один из лучших на потоке и назывался… нет, не так, как вы подумали. Он назывался «Чудо красоты» и был посвящён жизни одного известного энтомолога и его коллекции редких тропических бабочек. Он был цветной и в нём были удачно смонтированы комментарии учёного и красивейшие съёмки его коллекции редких насекомых.

19−01−2005

Наследство

«…Движение на дорогах затруднено, весь центр города никуда не едет, очень жаль, но в каждом несчастье есть долька счастья, хахаха, зато у вас есть возможность спокойно послушать хорошую музыку…». Света раздражённо шлёпнула по джойстику магнитолы и та, издав напоследок прощальное «умц» изо всех 12 фирменных динамиков, разочарованно всосала переднюю панель куда-то внутрь себя. Диджейская болтовня окончательно вывела её из себя. Она приподнялась на сиденье, скрипнула кожа. Из зеркала заднего вида на неё смотрела молодая женщина, несколько уставшая, но в целом вполне миловидная и стильная. Света удовлетворённо откинулась обратно на спинку, взяла сигарету и закурила, чуть приоткрыв окно машины.

Весь день прошёл в беготне. Встреча в офисе, визит в фитнесс-клуб, еженедельный поход в инвестиционный фонд, некстати проявившийся именно сегодня старый деловой партнёр… Плотный график жизни современной деловой женщины.

Света привыкла думать о себе как об успешной бизнес-леди и всячески старалась поддерживать в окружающих (а прежде всего и в себе самой) это мнение. Она курила, успокаивалась и постепенно её раздражение уступило место сонливости.

Впереди, насколько хватало глаз, тянулись ряды красных стоп-сигналов. Падающий на лобовое стекло мелкий дождь дробил тревожные огни на маленькие рубиновые капельки. Дворники регулярно смахивали сверкающие огоньки и всё начиналось сначала. Света рассеянно потушила тонкую сигарету в пепельнице, убедилась, что поток машин никуда трогаться не собирается, уронила голову на подголовник, плотно скрестила руки на груди и закрыла глаза.

***

Настя Голенищева возвращалась с бала у Сусековых. Давние соседи Голенищевых, переехав в эти места из столицы много лет назад, сохранили привычку периодически устраивать сборы светского общества. Дворовые разносили по соседним усадьбам церемонные приглашения, которые витиевато подписывала сама старуха Сусекова, бывшая камер-фрейлина при дворе Его Императорского Величества, и в назначенный час приглашённые съезжались в видавших виды экипажах к выбеленным адриатическим колоннам парадного входа. Их встречали те же дворовые, переодетые в ливреи, которые неумело следуя предписаниям хозяйки, провожали гостей в зал. Балы были однообразны и могли бы показаться скучными, если бы это не было фактически единственным значимым событием в округе.

Настя была бойкой девушкой, она росла вместе со старшим братом и полностью разделяла его игры и забавы. Она могла пробежать полверсты и почти не запыхаться, спрыгнуть с крыши в сугроб — в общем, матушка её неоднократно журила за поведение, недостойное дамы. Вполне естественно, что к своим 17 годам Настя не превратилась в строгую девицу на выданье, а осталась бойкой и остроумной девчушкой. На балах у Сусековых она была одной из самых популярных дам, и кавалеры выстраивались в очереди для того, чтобы сделать с ней круг вальса.

Настя сама правила двуколкой и её сердце пело от счастья: сегодня на балу был заезжий офицер, благородный, с умными карими глазами и еле заметной сединой в аккуратных усах. Она проговорила с ним целый час и он пообещал на днях заехать к ним в имение! Настя не могла сдержать улыбки, щёки её горели и холодный вечерний воздух не мог их охладить. Она чувстовала, как доселе неведомые силы подхватывают её и заставляют быстрее и быстрее погонять запряжённую в двуколку кобылу.

Колесо подскочило на большом камне и Настя, с трудом удержав равновесие, чуть не вылетела из двуколки, пребольно ударившись плечом. Экипаж остановился, неловко скособочившись. Настя осторожно спустилась на землю и увидела, что от удара из оси колеса выскочила чека. Само колесо валялось чуть поодаль. Настя поморщилась от боли в плече, прикинула расстояние до дома и поняла, что по сгущающейся темноте она обязательно заблудится.

Настя подошла к колесу. Оно было грязное и тяжёлое, а на ней было новое дорогое платье… Настя подумала, что если она выпачкает, или чего доброго порвёт платье, то матушка её непременно выругает, запрёт под замок и не видать тогда ей офицера, как своих ушей. Успокоившись и немного поразмыслив, Настя решила, что время сейчас позднее и помощи ждать неоткуда, но с другой стороны — она достаточно сильна, для того, чтобы попытаться поставить колесо на место. К тому же, платье пачкать, конечно, жалко, но ведь вокруг никого нет и никто не её увидит. Она решительно дёрнула шнурки корсета и уже через несколько минут босая простоволосая девушка в одном исподнем с некоторой натугой катила колесо к экипажу.

Кобыла невозмутимо переступала с ноги на ногу и жевала губами. Настя прислонила колесо к экипажу и, отдыхая, думала, как же это она теперь будет поднимать двуколку, чтобы одеть его на ось.

В этот момент ближние кусты зашевелились, из них вылез кто-то и хриплым пропитым голосом сказал:

— Ох, красавица, а подашь ли денежку бедному калеке…

Настя остолбенела, а бесформенная тень, распространяя сильный запах гниющей плоти и грязи подковыляла ближе.

— Ох, красавица… а чтой-то ты тут делаешь одна, да в такую пору, да в исподнем, а?

По смене тона с просящего на вкрадчиво-приторный Настя почти мгновенно поняла, что надо бежать и уже было сорвалась с места, но в этот момент сзади на неё навалился ещё кто-то, вонючий и сопящий, она почувствовала, как заскорузлые пальцы хватают её за нежное тело… она закричала в испуге.

— Кричи-не кричи, а будешь наша вся, молодая-мяконькая…, — похотливо прохрипел первый калека, а второй одобрительно замычал и на всякий случай зажал Насте рот вонючей ладонью.

Дальнейшее Настя почти не помнила. Она то забывалась, то приходила в себя, но только для того, чтобы в очередной раз ощутить боль, удары по лицу и телу, резь в паху, мокрую грязь под спиной и ужасное чувство беззащитности и беспомощности, которое, впрочем, довольно быстро сменялось безразличием. Она слышала гнусный хриплый смех, на неё наваливалось то дурно пахнущее тело полегче, то не менее дурно пахнущее тело потяжелее, ей казалось, что на неё льют горячую воду, царапают грудь, тискают и треплют, как тряпичный узел. Настя даже не заметила, когда всё закончилось. В её голове крутилось сиплое дыхание, круговерть теней, и посреди этого огненными буквами выплывали слова: «бедному калеке»… «бедному калеке»… «подашь ли денежку»… «красавица»… «подашь ли денежку»…

Ранним утром её нашли их дворовые, высланные обеспокоенной матушкой навстречу. Она лежала на боку, голова безвольно свешивалась на плечо, всё её тело было в уже засохшей корке, крови, синяках и царапинах, а серые глаза смотрели куда-то вдаль и никак не хотели видеть суетящихся людей.

Калек-поругателей нашли на тот же день к обеду. Их затравили собаками, а трупы оставили гнить там же, где их настигла свора, на опушке леса. Настя всего этого не видела, потому что сидела дома и сухими глазами неподвижно смотрела в раскрытую книгу. Она вообще ничего не хотела и не могла видеть. Ей казалось, что жизнь её закончена и сейчас она влачит существование где-то в преддверии ада.

Однако, уже на следующий день, прослышав о беде, к Голенищевым приехал тот самый офицер. Настя очень не хотела выходить к нему, но он настаивал и умолял… она вышла, потупив глаза, увидела его обеспокоенное волевое лицо, не выдержала и разрыдалась у него в объятиях.

Офицер оказался полковником С-вым, который был в отпуску у старого армейского приятеля. Полковник целую неделю провёл, не отходя от Насти, всячески развлекал её рассказами о дальних странах, опасных походах и придворных интригах. Он был холост, честен, не богат, но и не беден и, как говорилось выше, хорош собой, а Настя, несмотря на пережитое, молода и красива, и совершенно неудивительно, что через пару недель проишествие было благополучно забыто, серость перенесённых страданий сошла с Настиного лица и сменилась на вновь обретённый задорный румянец, а ещё через месяц счастливые новобрачные уже весело катили в столицу, к набережным и высоким каменным домам, прочь от провинциальной глуши, скуки и тёмных просёлочных дорог.

***

Свете послышался стук. Она открыла глаза, моргнула и краем глаза заметила тёмно-серый силуэт за приоткрытым окном. Тень ещё раз постучала по стеклу грязными пальцами и прохрипела в щель:

— Ох, красавица, а подашь ли денежку бедному калеке…

Света открыла было рот, чтобы произнести очевидные слова отказа, как вдруг почувствовала, как из ниоткуда, из тёмной глубины, поднимается тяжёлый, липкий, ничем не объяснимый страх, который смягчает мышцы и заставляет безвольно опускаться руки, который властно влечёт в животное чувство безысходного кошмара. Света провалилась во всасывающий холод и мочевой пузырь расслабился помимо её воли. На сиденье текла горячая влага, пропитывающая дорогую одежду, попрошайка уже куда-то испарился в испуге, а Света кричала, кричала страшно, как будто её убивают. Она кричала, и не могла остановиться и в её глазах был дикий ужас.

29−10−2003

Неважно

Неизвестно, откуда на крыше взялось это огромное зеркало. Оно просто там лежало всегда. Наверное, когда-то какой-то новый русский хотел сделать себе зеркальную стену, да передумал, и строители затащили его туда. Большой лист прохладного стекла смотрел вверх и в точности показывал вращение небесных сфер. Небо рыдало над ним и смеялось в него солнечными лучами. Зеркало послушно отражало всё то, что небу было угодно обратить на него.

День за днём зеркало посылало в небо безответные отражения. Бесконечная суета облаков, ярость молний и слепящая жара сменялись белым сном, когда зеркало не могло ничего отразить из-за толстого слоя снега.

Неважно, как зеркало оказалось на краю крыши. Возможно, ему захотелось увидеть весь мир целиком, а не только игру облаков. Возможно, ему просто наскучило солнце. Это неважно. Важно другое: зеркало оказалось на краю крыши и легко соскользнуло с него вниз.

Зеркало пошло вниз ребром, стремительно набирая ход. И вдруг, со страшным низким звуком, оно скользнуло по горячему воздуху, по нему прошла широкая волна; на мгновение в стекле отразился такой незнакомый мир: детская площадка, гаражи-ракушки, машины и высотные дома. А затем зеркальный мир свернулся в дугу и безумным сабельным замахом прошил диагональ двора. Выворачивающий внутренности низкий звук повторился с новой силой, оглушил и оборвался тяжёлым ударом, в котором не было слышно ни хруста, ни звона осколков.

Раздался истошный крик. Затем другой и третий.

Сверху это выглядело, должно быть, очень красиво: в середине бетонного колодца двора, в его песчано-скамеечном сердце расцветало шесть алых роз. Два больших бутона и четыре маленьких. И всё вокруг было усыпано блестящими брызгами, ярко сверкающими на летнем солнце.

Зеркало снова смотрело в небо тысячами отражений бесконечно синей глубины. Но это уже было неважно.

06−09−2003